1.
Ребёнком я больше любил ездить в поездах, чем летать самолётом. Обыкновенно раз в год мы пересекали страну, чтобы провести лето на Чёрном море. Отец старался купить билеты таким образом, чтобы семье досталось отдельное купе, но если по каким-то причинам это было невозможно, мама договаривалась с попутчиками, и уже по отправлению, путём сложных (иногда — головоломных) перестановок и переселений мы всегда устраивались наилучшим образом.
Родители мои были заядлыми картёжниками, и без особого напряжения могли играть дни и ночи напролёт. Я любил наблюдать за игрой, но уже час или два спустя начинал скучать, и мама, сжалившись, отправляла меня на верхнюю полку — читать. Я знал, что карты и книги — всего лишь прелюдия к САМОМУ ГЛАВНОМУ, и перелистывая страницы, думал о том, что вскоре должно случиться, предвкушая наслаждение куда более изысканное, чем поиски капитана Немо или сундуки, полные пиастров.
В какой-то момент, делая вид, что утомился, откладывал книгу и самым что ни на есть равнодушным, незаинтересованным тоном говорил: «Пойду прогуляюсь…». Картёжники на мгновение отрывались от игры, чтобы выдавить из тюбика Родительской Заботы положенное «не надолго» или «не далеко». Задвинув за собою дверь, я выходил в коридор, где по правую руку развевались белые занавески, словно язычки крахмально-белого пламени, струящегося из окон, а слева маячили полированные двери — закрытые или открытые настежь — в зависимости от состояния рассудка попутчиков.
По коридору шныряли бодрые люди в спортивных костюмах, спотыкаясь, бежали дети, иногда играла музыка или выходил из своей каморки хмурый — пьяный или похмельный — проводник, но чаще всего в этих коридорах было тихо и пусто. Там не было никого, за исключением искателей особого железнодорожного наслаждения.
Я никогда не заговаривал с ними, и до сих пор не уверен, что — глядя в окна, щурясь от ветра — люди эти занимались тем, чем занимался и я.
Они были совершенно не похожи друг на друга, единственное, что их объединяло – стремление избегнуть встречи: стоило одному заметить другого, он тут же уходил в соседний вагон, будто этот вагон был уже занят.
Так же точно, не задумываясь, поступали все мы, понимая задним умом, что оказавшись на расстоянии голоса, будем вынуждены говорить друг с другом — вместо того, чтобы
смотреть — на провода, деревья и заборы.
Вдоль дороги стоят деревянные или — реже — металлические вышки, столбы, и если зацепить взглядом чёрное, пустое тело электрического кабеля и, не отводя глаз, внимательно и цепко следовать его извивам, спускам и подъёмам, обрывам, головокружительным кульбитам, подскокам, умножениям и расширениям, его приключениям в пространстве, для которых не существует понятий и определений в русском языке, можно попасть в такт: подслушать голос электросети, стать её частью, погрузиться в мир чёрного электричества, который на первый взгляд кажется невзрачным и монотонным, но, стоит заглянуть сюда однажды, и ты станешь возвращаться снова и снова, потому что мир этот на деле бесконечно разнообразен: любое мельчайшее отклонение от заданной траектории может оказаться куда более увлекательным, чем приключения Таинственного Острова, каждая вибрация, каждый завиток отзывается в животе, будто ты не наблюдаешь за этим со стороны, как бы паря в отдалении, а находишься внутри, будто ты сам бежишь по этим проводам подобно электрону, наполняя собой, своей сутью, своим телом внутренности узких лабиринтов,
а после, ночью, лёжа на верхней полке с открытыми глазами, я слушал звук, с которым вагон подпрыгивает на стыках, скрежет и скрип рессор во время торможения, мерный гул сортировочной, прерываемый бормотанием диспетчера, смазанный неразличимый фон, напоминающий радиопомехи, какой бывает только после полуночи на перроне какой-нибудь богом забытой станции, где поезд стоит всего минуту, и на этом фоне - матерную перебранку сонных курильщиков, выбравшихся наружу, чтобы вернуть ощущение тверди под ногами.
Состояние моё напоминало остановившееся, длящееся мгновение, сладостное и будоражищее, какое наступает в разгар игры в прятки, когда голоса преследователей звучат близко, их тени движутся на стене, но ты чувствуешь себя уютно и покойно в своём убежище, зная, что тебя не найдут - пока ты сам не сжалишься над противником и не покажешься наружу с видом торжествующим и немного глуповатым, какой бывает обычно у победителей.
2.
С самого раннего возраста я любил плескаться в морской воде у берега, но плавать научился лишь к восьми или девяти годам. Человек, который научил меня плавать - вахтёр Василий, похожий на отважных героев Фенимора Купера, тех, что были способны без усталости прошагать пол Америки, отстреливаясь от индейцев, по необходимости питаясь змеями и дубовой корой.
Из года в год большую часть летних каникул я проводил на маленьком пляже черноморского пансионата "Чайка", куда пускали по предъявлению именной карточки с фотографией и печатью. Василий служил при пансионате: главной его обязанностью было пропускать "своих" и отваживать приблудных любителей солнечных ванн и прочих морских увеселений. Вскоре после открытия сезона Василий знал всех "пансионатских" в лицо, тем не менее он встречал нас, выглядывая из своей будки с таким видом, будто каждый второй пляжник был хорошо законспирированным шпионом Антанты. Мы были неизменно вежливы с ним и в глаза называли не иначе как Василием Петровичем.
Однажды утром он посадил меня в лодку и сообщил, что нас ждёт Великое Путешествие, откуда мне суждено вернуться Настоящим Человеком. Мама, бывшая при этом, пыталась возражать (думаю, одного упоминания о "Настоящем Человеке" было достаточно), но Василий остался непреклонен:
- Ну что это за мужик, который плавает как топор? Не волнуйтесь, мамаша, всё будет путём.
Всё было путём. Мы успели отплыть на порядочное расстояние от берега прежде чем я сообразил что он собирается делать, и принялся орать как укушенный.
Василий некоторое время с отвращением глядел на меня, ожидая покуда не выйдет весь воздух, а после - взял за плечо и одним лёгким движением опрокинул в воду.
Я сразу захлебнулся и пошёл ко дну.
Наглотавшись воды, вопреки всем теориям дарвинистов о Воле К Жизни, я мигом перестал сопротивляться и позволил стихии увлечь тело вниз. Василию пришлось потрудиться, разыскивая меня у самого дна, где видимость была близка к нулевой. В конце концов он ухватил меня за волосы и поднял на поверхность.
Из всех отверстий хлестала вода, фактически я утонул, а после - был возвращён к жизни: Василий умел делать искусственное дыхание виртуозно, по всем правилам черноморской науки о спасении утопающих.
Будь на его месте кто другой, на том бы моё обучение и закончилось, но мой вахтёр был несгибаем: дав мне отдышаться и проблеваться, он снова швырнул меня в воду - в самый неожиданный момент, на полувыдохе.
На этот раз я даже не успел испугаться. Крошечные пузырики воздуха вырвались изо рта подобно стайке рыбёшек. Я проводил их равнодушным взглядом и устроился поудобнее в своей водной купели, поджав ноги, будто космонавт в открытом космосе. Мимо проплывали медузы, какие-то небольшие полупрозрачные образования или организмы, юркие рыбы величиной с мизинец ворошили мне волосы, на дне покачивались кустики морских растений.
Вода была насыщена жизнью.
Заворожённый этим зрелищем, я висел в пустоте, нисколько не озабоченный кислородным голоданием и близкой смертью. Всё тело наполнилось ЗВУЧАНИЕМ. Я и теперь не знаю что это было. Возможно, наука о физиологии процесса превращения живого человека в утопленника способна объяснить происхождение этого явления: гул, вибрация, сотрясение. Больше, чем звук. Нечто пронизывающее тебя насквозь, способное перевернуть все и всяческие представления о себе самом.
Когда Василий, наконец, вытащил меня, и мне удалось откашлять большую часть солёной воды из лёгких, я улыбался.
В тот день я научился СЛУШАТЬ.
3.
Бывало, родители уходили вечером из дому, оставляя меня одного, и я слонялся из комнаты в комнату, обмирая от предвкушения удовольствия — не зная ещё что предпринять, сосредоточившись на ощущении того, что в ближайшие пять-семь часов произойдёт нечто из ряда вон выходящее. Это промежуточное состояние само по себе было удовольствием — пронзительным, глуповатым, как все подлиные удовольствия. Я шагал от стены к стене, устраиваясь там и тут на мгновение или минуту — фаустовский инстинкт гнал меня дальше, и вот — усталый, но умиротворённый, почти в беспамятстве оканчивал долгий маршрут в постели.
Лёжа с открытыми глазами, я часами вглядывался в темноту, исследуя законы сплетения образов. Вначале я видел лишь точки, они исчезали и появлялись, меняли яркость, парили, их движение казалось беспорядочным и бессмысленным, но вынуждало таращиться, напрягать зрение, чтобы обнаружить источник, скрытый порядок, который, насколько я знал из опыта предыдущих ночей, присутствовал в этом мельтешении, до времени избегая распознавания, предпочитая притвориться сырым хаосом. Вскоре выяснялось, что темнота имеет объем и массу, теперь это было нечто отличное от матово-чёрной плоской доски и напоминало снегопад в негативе — хлопья, равномерно движущиеся в одном направлении, в пустоте, косые линии, пересекающие поле зрения. После появлялись цветные узоры, но не сразу, не вдруг, а будто кто-то с течением времени равномерно вводил ощущение цвета в пространство, бывшее прежде пустым и безвидным. Эти узоры научали меня особому чувству ритма, они казались бесконечными, всюду — живая геометрия, дышащая, пульсирующая, вечно изменчивая, как в стёклышке калейдоскопа. Каждый элемент имел связь с привычным миром вещей: какую ниточку ни потяни, разматывается клубок образов и понятий, окружающих тот или иной предмет подобно облаку или сфере. В какой-то миг явь окончательно сдавала позиции, и я уходил дальше, пользуясь одной из найденных нитей в качестве путеводной.
Скрежет ключа и приглушённые голоса родителей, вернувшихся из гостей, после партии преферанса будили меня, но не настолько, чтобы проснуться окончательно: я был способен воспринимать, но вряд ли сумел бы оторвать голову от подушки. Голоса эти принадлежали счастливым людям: в полудрёме я улыбался и согласно кивал шуткам, не предназначенным для моих ушей, прислушивался к разговорам о тех, кого не знал, внимал бесконечным суждениям о правилах карточной игры. Если верно то, что говорят о способностях человеческой психики в пограничных состояниях, то преферансу я научился именно таким образом — в полусне — не технике, но способности интуитивного проникновения в суть происходящего.
В возрасте двенадцати лет я обыгрывал среднего доцента кафедры общественных наук, а к пятнадцати годам сделал солидную карьеру профессионального преферансиста. Окончилась она нелепо: я выиграл довольно крупную сумму у отпрыска известного вора в законе, в результате отцу некстати пришлось отдуваться. Всё быстро и сравнительно безболезненно уладилось, но карты надолго перестали меня интересовать. Я понял, что законы игры несовершенны, и верное отношение к ней возможно лишь тогда, когда сам ты находишься в состоянии «вне игры».
Шагая взад и вперёд по коридору огромной «полковничьей» квартиры, принадлежавшей родителям, длинному и широкому, заставленному по периметру старой мебелью, я грезил, не пытаясь удержать в памяти сюжеты грёз, говорил от имени персонажей, возникающих в сознании и покидающих его с такой стремительностью, что минуту спустя не помнил кем был минутой раньше. Отец не одобрял этих занятий и однажды сказал как бы между прочим, что случившееся в мечтах никогда не сбудется наяву. Я спросил: почему? и получил ясный ответ: потому что — так или иначе — это уже случилось. Природа не повторяется в деталях и мелочах, но о важном твердит вновь и вновь, не опасаясь упрёков в тавтологии. Сегодня я думаю, что он был прав, хотя говорил это, вряд ли понимая окончательно смысл сказанного.
Отец мой заведовал отделением крупной психиатрической клиники. То был Человек Прогрессивно Мыслящий, и вместо того, чтобы, пользуясь служебным положением, вымогать у родственников пациентов деньги (думаю, именно так поступали его более продвинутые в отношении гиппократовой этики коллеги), пытался во что бы то ни стало, иногда — вопреки здравому смыслу излечить своих подопечных, в частности вёл с ними длинные фрейдилоги, которые записывал на магнитную ленту.
Содержание этих записей я знал наизусть, хоть мне было строго-настрого запрещено к ним прикасаться. Вот перечень особенно запомнившихся случаев:
Человек, Который Рисовал Рыб
Человек, Который Видел Лазерный Луч
Человек, Который Глотал Термометры
Человек, Который Думал, Что Болен Гриппом
Человек, Отравившийся Глюконатом Натрия
Интеллигентный Человек, Который Стал Жертвой Нелепых Обстоятельств
Слушая тайком эти записи, я постиг закон относительной вменяемости в столь нежном возрасте, что к восемнадцати годам мог в течении двух-трёх минут обмануть на спор бдительность любого психиатра при военкомате мин. обороны. Этим умением мне не суждено было воспользоваться (из ложной гордости, полагаю), и вот — в возрасте 18-ти лет меня, наравне с одногодками, обрили наголо и выдали ремень с бляхой, которую требовалось ежедневно натирать до блеска.
В армии я познакомился с новым, очаровавшим меня абсолютной внятностью принципом отношения к действию. Внешне он сводился к следующему: «Делай всё, чтобы быть битым как можно реже и постарайся сделать так, чтобы тебя не убили». Именно армия научила меня относиться к действию иначе, чем прежде. Я стал рационален и разборчив. Тем не менее, били меня не реже, чем остальных, и грозили убить за жидовство.
Уволившись из рядов Вооружённых Сил по добру по здорову, я проводил бабушку и дедушку в Израиль, и, пользуясь тем, что после их отъезда мне досталась в наследство большая квартира, открыл «Кабинет Мастера Превращений».
4.
Во времена моего детства по телевизору вечно шли одни и те же фильмы, их показывали так часто, что рано или поздно каждый из них приобретал статус коллективного мифа: распоследний алкаш, позабывший имя собственное, был способен воспроизвести близко к тексту пассаж из «Иронии судьбы» или напеть арию Рязанова, а грузчики в вино-водочном помимо естественно-матерного пользовались слэнгом, составленным из кинематографических цитат и словечек. Одним из таких фильмов-мифов был «Необыкновенный концерт» Образцова — кукольный спектакль, адаптированный для телевидения: фейерверк пародий и скетчей — временами унылых и пошлых, временами — блестящих, безумных, абсурдных.
Один из номеров «Необыкновенного концерта» представлял собой пародию на выступление академических музыкантов, исполняющих «конкретную» музыку (о которой, разумеется, советский зритель в то время не имел никакого представления): в качестве инструментов использовались — унитазный бачок, скрипучая дверь, стакан булькающей жидкости (один из кукольных персонажей звучно «полоскал» горло), и струна, натянутая на унитазную трубу для слива воды. Ясно было, что речь идёт о «творцах», одержимых гордыней Нового, о тех, кто ищет оригинальности любой ценой, используя негодные, «низкие» средства для достижения «высокой» цели. Их наглость сравнима разве что с их непомерным самомнением, и смех зрителя должен послужить им уроком.
В те запретительные времена у нас не было возможности увидеть своими глазами «Звёздные войны» или Тинто Брасса, зато мы могли с упоением читать и перечитывать ругательные статьи в «Искусстве кино», а после — грезить о неувиденном — каждый на свой лад. Такая фантазматическая мастурбация приносила необыкновенные плоды: когда я, наконец, посмотрел одну из серий «Звёздных войн» (помнится, это произошло уже в эпоху развивающейся видеоиндустрии на квартире у богатенького одноклассника), был потрясён убогим замыслом и картонными персонажами: не этого я ждал от фильма, который ругали в прессе с такой страстью и упоением, совсем не этого…
С академической музыкой было куда как хуже: нашему воображению приходилось полагаться на слухи и догадки. Помню, что фамилия «Булез» служила своеобразным паролем-пропуском в мир ценителей новейших шедевров, которых никто из нас слыхом не слыхивал. Всё это чертовски напоминало культ или секту: мы говорили о том, чего даже приблизительно не представляли, но полагали, что хорошо знаем — просто потому, что это служило предметом самых оживлённых споров и обсуждений.
Кажется, в те годы я был уверен, что «Молоток без Мастера» Булеза — нечто, напоминающее ораторию «Нагасаки» (единственное атональное произведение, которое я к тому времени слышал) и — одновременно — православную литургию: мой фантазматический Булез был аналогом позднего, ещё не случившегося Шнитке. Как представляли себе музыку Булеза товарищи по несчастью, я не знаю и даже отдалённо не представляю себе.
Понятно, что о «конкретной» музыке мы вообще ничего не слышали: имя Пьера Шеффера впервые мелькнуло в книге, посвящённой достижениям инженерной мысли в области аккустики. О его композиторских проектах было упомянуто вскользь и невзначай: в глазах автора монографии (не упомнить теперь ни названия, ни даже темы) Шеффер был инженером, который в свободное от работы время баловался сочинительством.
Всё изменилось, когда стараниями энтузиастов в России стала исполняться музыка Кейджа и Фельдмана, нововенцы обрели статус классиков, и слово «Штокхаузен» перестало быть ругательным. К тому времени появились первые магнитофонные записи Лигети, «Железный Занавес» приоткрылся: крупные западные фирмы грамзаписи принялись за Шнитке и Губайдулину. Помнится, когда в моём доме появилась бобина с карандашной надписью «Турангалила» на обложке, это был настоящий шок: несколько дней я почти не показывался из дому.
Но вот что казалось мне странным и удивительным: чем глубже погружался я в мир новых звучаний, мир, казавшийся мне тогда свободным от академических предубеждений, тем меньше оставалось вокруг людей, способных разделить со мной моё счастье, мои догадки и прозрения, мой вечный музыкальный голод. Увы, большинство моих друзей не могли отличить на слух квартета Бартока от квартета Веберна...
Да-да, они кивали мне. Они говорили: это здорово, классно, старик. Ураган! Но уже десять-пятнадцать минут спустя каждый из них терял нить музыкального со-знания, и вместо того, чтобы ПОГЛОЩАТЬ музыку, был способен лишь ПРИСУТСТВОВАТЬ.
Они были похожи на слепых, которые притворяются зрячими.
Среди тех, кто приходил ко мне, было много музыкантов. Никто из них не был заинтересован в том, чтобы разобраться в том, что же на самом-то деле происходит в этом огромном отеле в тысячу этажей, миллионом комнат и миллиардом обитателей, который должен был по идее служить им домом.
Я уговаривал. Я убеждал. Я злился.
Ничего, абсолютно ничего не помогало.
И в один прекрасный день я понял что нужно делать.
Я назвал это «Необыкновенным концертом» — в честь кукольного представления Образцова, а точнее — в честь того самого фрагмента, о котором шла речь выше. «Необыкновенный концерт» просуществовал всего несколько месяцев, но это были прекрасные, удивительно плодотворные месяцы. Мне удалось «обратить в свою веру» множество людей, в прошлом далёких от академической музыки, а «вторая волна» — волна слухов, пересудов и газетных материалов породила настоящий ажиотаж. Домохозяйки, врачи, студенты, художники, хипповатые рок-н-ролльщики, профессора университета и даже милиционеры, которые до определённого момента слыхом не слыхивали о додекафонии, аллеаторике, минимальной и конкретной музыке, стали живо интересоваться всем этим.
Идея была почерпнута из книги Станислава Грофа «За пределами мозга». В этой книге речь шла об исследованиях психотропного препарата ЛСД-25 на добровольцах, весь материал был собран и классифицирован Грофом задолго до запрещения ЛСД и представлял собой своеобразные клинические дневники доктора-энтузиаста. Помнится, меня заинтересовала упоминание о том, что под воздействием ЛСД люди, до эксперимента совершенно не принимавшие современного искусства, начинали находить в нём смысл и удовольствие.
К сожалению (или к счастью) ЛСД в моём распоряжении не было, поэтому я решил ограничиться техническими приёмами, которые предлагал Гроф для путешествия в мир коллективного бессознательного. Я полностью расчистил одну из комнат огромной квартиры, доставшейся мне по наследству, и назвал комнату «Кабинетом Мастера Превращений», повесив табличку соответствующего содержания.
«Кабинет» был рассчитан на одного человека: за всю историю «Необыкновенного концерта» я ни разу не пытался «причастить» сразу нескольких. В комнате не было никакой мебели, кроме дивана и высокой тумбы, на которую я ставил свечу. Окна были занавешены таким образом, что снаружи в помещение не проникало ни единого лучика света. У изголовья лежали наушники фирмы Sony — лучшие студийные наушники тех лет, которые я купил за бешеные деньги на «Горбушке». Провод уходил за стену, где располагался магнитофон с заранее подготовленной фонограммой.
Я предлагал человеку присесть и в течении двух-трёх минут рассказывал о том, что сейчас произойдёт. После чего он укладывался на диван, надевал наушники, я задувал свечу и выходил наружу, плотно прикрыв за собой дверь.
Музыку я подбирал тщательнейшим образом: вначале звучала небольшая хоральная прелюдия Баха, затем Ричеркар из «Музыкального Приношения» в оркестровой версии Веберна. Затем Ричеркар самого Веберна, который в первых тактах сохранял отдалённое сходство с баховским, затем Concerto Grosso Шнитке, где тональные части в квази-барочном духе перемежались атональными: воздействие этой музыки было гипнотическим, завораживающим. Теперь уже не упомнить всех произведений, которые были записаны на эту плёнку. Точно могу сказать, что там были Мессиан, Кейдж, Ксенакис, Штокхаузен и несколько «атмосферных» опусов Лигети. В конце звучала всё та же хоральная прелюдия Баха, с которой всё начиналось.
Фонограмма была рассчитана на час непрерывного звучания.
По прошествию этого времени я возвращался в «Кабинет», зажигал свечу и помогал адепту справиться с потрясением от услышанного.
Это всё.
Сегодня существует наука о «музыкальной терапии», где применяют приблизительно те же методы, используя куда более продвинутые средства. Сомневаюсь, правда, что специалисты в этой области потчуют своих пациентов фрагментами «Мантры» Штокгаузена.
Проект «Необыкновенного концерта» окончился с появлением в дверях «Кабинета» участкового милиционера, который был наслышан о наркотических шабашах и ночных буйствах в квартире полковника Дейча, некстати доставшейся его непутёвому внуку. Я принял участкового вежливо, во всех подробностях рассказал о том, что здесь в действительности происходит, и дал ему сто долларов за то, что меня не привлекут тотчас же, на месте, к уголовной ответственности, а дадут месяц на исправление и осознание опасности подобных действий в отношении мирных граждан.
Он был по-своему прав: это было насилие, осознанное и ничем не оправданное.
«Необыкновенный концерт» на деле был обыкновенной агрессией против неокрепшего разума советских граждан, разновидностью наркоманского «подсада». И когда участковый неделю спустя явился ко мне снова с просьбой о приобщении к тайнам академического авангарда, я отказал, мотивируя отказ именно этим.
Наверное, я мог бороться с системой и рано или поздно выторговать для «Необыкновенного концерта» место под Солнцем. К тому времени «Кабинет Мастера Превращений» посетили многие уважаемые в городе люди, люди, к которым было принято прислушиваться.
Но я не стал этого делать: было ясно, что время «Концерта» минуло. Ни к чему продолжать эксперимент, результаты которого прочно зафиксировались в моей памяти. Я затеял всё это для того, чтобы понять почему люди в большинстве своём не готовы принять атональную музыку.
Я это понял.
Всё оказалось проще пареной репы.
Люди не готовы слушать современную музыку просто потому, что её нужно слушать.
Вслушиваясь. Всматриваясь.
Вмысливая её в своё ТЕПЕРЬ.
Переживая каждое мгновение звучания или тишины так, будто кроме звучания или тишины больше ничего нет.
Проблема в том, что люди этого не могут.
Они вечно заняты чем-то. Чем-то помимо. Чем-то кроме.
В этом всё дело.
Стоит их повернуть лицом к этой музыке, фактически ЗАСТАВИТЬ их слушать, всё тут же становится на свои места.
Вопрос в том нужно ли этим заниматься?
Ответа на этот вопрос я не знал тогда.
5.
Не знаю его и теперь.
С тех пор минуло почти тридцать лет. Я живу в другой стране. Жизнь моя кардинально переменилась: я давным-давно перестал придавать значение тому, какую музыку слушают люди, какие книги они читают, что носят, на чём ездят и что едят.
Музыку я слушаю и люблю по-прежнему, но сегодня мне не пришло бы в голову обращать кого бы ни было в свою веру. Слушайте что хотите, а не хотите - не слушайте ничего.
Два раза в неделю в 17.45 я открываю зал для медитаций (светлый и просторный, ничем не напоминающий «Кабинет Мастера Превращений»), включаю электрический чайник, достаю из шкафа поднос с китайскими фарфоровыми чашечками и завариваю свежий тайваньский улун (летом) или выдержанный пуэр чайной фабрики «Мэнхай» (зимой).
В шесть часов вечера ровно мы приступаем к первой сессии медитации. В восемь выходим в парк и до десяти занимаемся тайцзи-цюань.
Такова программа по субботам и вторникам: четыре часа чистого кайфа. В воскресенье, понедельник и среду - занятия цигун и илицюань.
Так проходит неделя. Неделя за неделей. Месяц за месяцем. Год за годом.
Люди, которые приходят ко мне, учатся вещам куда более простым, чем понимание академической музыки и в то же время - куда более сложным, чем понимание чего бы то ни было, включая музыку, литературу, математику, биологию и квантовую физику.
Я не оговорился. «Врубиться» в медитацию - и проще, и сложнее, чем «врубиться» в Штокхаузена или Джойса.
Проще - потому, что ясный ум, бодрость духа и телесная живость относятся к «предметам первой необходимости» - если мы хотим быть людьми. В точности как еда, вода и воздух – для тех, кто готов довольствоваться статусом «организма».
Сложнее – потому, что для большинства из нас не существует разницы между первым и вторым: между человеком и двуногим прямоходящим существом, которое за всю свою жизнь успевает осознать себя человеком два или три раза – так же точно, как королева Изабелла Кастильская (конец XV века) мылась всего два раза в жизни – после рождения и в день свадьбы.
Homo Sapiens - существо гораздо менее разумное, чем принято полагать.
Эксперименты Зимбардо, Аша и Милгрэма подтвердили то, что многие и так хорошо знали после Второй мировой, а именно: бессмысленно осуждать нацистов, террористов, "блеющее большинство", толпу, класс, нацию.
Никто из нас не лучше нациста.
Скромный интеллигентный человек, воспитанный в хорошей семье, при определённых обстоятельствах легко превращается в тупого зверя, способного убить товарища за плохо начищенную бляху. Я сам видел это, своими собственными глазами.
Я думаю, если человечеству суждено выжить, гигиена психическая со временем станет настолько же обычным делом, как гигиена телесная, и двести или триста лет спустя люди будут с недоумением поминать времена, когда было не принято тратить время и силы на «практику себя» (как мы сегодня с изумлением думаем о людях недавнего прошлого, чьи представления о чистоте коренным образом отличались от наших), им будет странно думать о недалёких предках, которые изо дня в день прозябали среди себе подобных, источая смрад (я не шучу) нечищенной, покрытой струпьями и язвами психики.
Стоит это понять и принять, и практика станет чем-то в прямом смысле слова НОРМАЛЬНЫМ, посюсторонним. Отлетит шелуха представлений о практике как о чём-то «эзотерическом» или «чудесном». Не нужно будет «насиловать себя», чтобы сделать медитацию частью ежедневного распорядка - так же точно, как привычка периодически мыться не кажется нам сегодня чем-то из ряда вон выходящим.
В этом смысле практика - вещь элементарная, простая, до определённой степени всем и каждому доступная.
Сложности начинаются там, где окончивается здравый смысл и начинается та колоссальная «подводная» область психики, которую психологи полагают следствием социального влияния. Современная психология знает, что в быту нам легче всего даётся то, что принято в обществе. То, что даже не проговаривается, а подразумевается как «обычное», «нормальное».
Один мой приятель, научный работник, специалист в области коммуникаций, утверждает, что способность среднего жителя мегаполиса к распознаванию образов не просто ниже, чем у обитателя джунглей, а ниже настолько, что это делает нас чуть ли не представителями разных видов. В качестве примера, подтверждающего его точку зрения, мой приятель рассказывает историю об охотниках одного племени, способных на расстоянии нескольких километров узнать о приближении хищника: они различают на слух голоса птиц, передающих друг другу эту информацию.
Джулиан Трежер, автор книги «Звук и бизнес» (а также бывший ударник авангардной рок-группы «The Transmitters») сообщает: судя по результатам экспериментов, люди слушают собеседника только 60% времени, отпущенного на диалог, при этом в краткосрочной памяти откладывается лишь 25% услышанного.
Мы друг друга не слышим. Где уж угнаться за чудесатыми слухачами из джунглей?..
Нетерпение, невнимание, неразличение - приводят к тому, что способность заставить других слушать является сегодня главной движущей силой, основной повседневной мотивацией.
Поэтому для нас так важен статус - политика, звезды, знаменитости. Раньше сильным был тот, кто способен истребить врагов, оставшись при этом в живых. Теперь сильным становится тот, кто способен убедить массу, продать толпе или хотя бы на короткий срок привлечь внимание общественности (в памяти всплывает забавный кадр из какого-то голливудского фильма: рекламные менеджеры - подобно ковбоям Дикого Запада - устраивают шуточное состязание: кто быстрее выхватит из кобуры мобильный телефон). Как человек, десяток лет проработавший в сфере рекламы, могу сказать, что такой подход к взаимному действию любого рода рано или поздно превращает его во взаимное изнасилование.
Джулиан Трежер предлагает каждому устроить себе хотя бы три минуты тишины в день, чтобы окончательно не съехать с катушек.
Честно говоря, я не верю, что три минуты тишины способны изменить что бы то ни было.
Проблема не в том шуме, что снаружи, а в том, что внутри.
Тишина - это не отсутствие звука.
Тишина - это отсутствие бессознательного отклика.
В Японии есть школа дзен, представители которой ищут тишины не в залах, специально предназначенных для медитации, а на крошечных участках "ничейной полосы" в узловых точках самых шумных и оживлённых автострад. Эти люди выбрали сложный путь, но те из них, кто способен следовать ему, приобретают устойчивый навык внутренней тишины.
Мне доводилось встречаться с монахами, которые говорили, что монастырская практика по сравнению с нашей, мирской, напоминает ленивое позёвывание на диване. В монастыре легко добиться успеха. Наш путь сложнее, но овчинка стоит выделки: человек, практикующий в городе, сам становится оазисом тишины.
Когда меня спрашивают о том что такое практика, я частенько отвечаю, что начальная стадия практики напоминает ежедневную привычку чистить зубы. В принципе, без этого можно обойтись (многие так и поступают), и вполне возможно, что сами вы не будете чувствовать неприятный запах изо рта, более того, возможно, зубы ваши настолько хороши от природы, что вам удастся избежать кариеса и прочих стоматологических неприятностей какое-то достаточно продолжительное время, и, тем не менее, тот, кто однажды почувствовал разницу, уже никогда не усомнится в том, что эта привычка – хороша, и в определённой степени облегчает жизнь – нам самим и окружающим.
С моей точки зрения положение, когда человек не способен регулировать свои эмоции и изо дня в день неконтролируемо выплёскивает гнев, раздражение, неудовлетворённость – много хуже скверного запаха изо рта. И я абсолютно уверен в том, что мы много выиграем если с определённого возраста станем учить людей регулировать эмоциональную сферу.
Когда я думаю о том с чего можно было бы начать, то представляю себе школу (или хотя бы – класс в общеобразовательной школе), где наравне с математикой, физикой и биологией подростки изучают основы «практики себя».
Понимаю, что сегодня это звучит как утопия в духе Гессе или Олдоса Хаксли. И, тем не менее, мы знаем древние общества, где такой подход к воспитанию был реальностью.
Когда мы обладаем большим количеством энергии, мир как бы "уплотняется", становится выпуклым, зримым, вещественным. Время переживается более интенсивно. Его становится ощутимо больше (именно поэтому у меня - неадекватная реакция на жалобы по поводу "нехватки времени" для занятий практикой. Я не знаю как описать тот океан, тот колоссальный объём времени, которое оказывается в полном нашем распоряжении в процессе практики). Время способно растягиваться - вплоть до окончательного истончения и исчезновения.
Понятно, что способность эта развивается с годами, приходит постепенно, поэтапно, этапы развития этой способности не менее интересны, чем результат и представляют собой удивительное путешествие (я думаю - это и есть единственное настоящее Путешествие - образец, эталон, платоновская идея всех путешествий, описанных в литературе и служащих опорой любой мифологии).
Для того, чтобы решиться на это путешествие нужна всего лишь решимость.
Для того, чтобы сделать его своей жизнью, требуется нечто большее.
Я называю это влюблённостью.
Дмитрий Дейч
Comments